КАМИЛЛ. Ты думаешь, я могу, Дантон? Думаешь, могу? Нет, они не дерзнут ее тронуть! Свет красоты, излучаемый ее божественным телом, неугасим. Дантон, сама земля не дерзнет ее засыпать; она изогнется над ней сводом, могильные испарения будут сверкать на ее ресницах, как роса, и вокруг нее, как цветы, образуются кристаллы, и прозрачные родники будут убаюкивать ее.
ДАНТОН. Спи, мой мальчик, постарайся заснуть!
КАМИЛЛ. Послушай, Дантон, надо признать, что умирать — это так мерзко! И толку никакого! Нет, я еще хочу поймать украдкой несколько взглядов из прекрасных глаз жизни, не хочу спать, пускай мои глаза будут открыты.
ДАНТОН. Ты их и так не закроешь — Сансон убивает людей зрячими. Сон милосерден. Спи, мой мальчик, спи!
КАМИЛЛ. Люсиль, мои губы грезят о твоих поцелуях! Каждый поцелуй — это сон, и мои ресницы смыкаются и держат его крепко-крепко.
ДАНТОН. Неужели часам не хочется отдохнуть? С каждым тиканьем они как будто сдвигают стены вокруг, пока не станет тесно, как в гробу… Когда-то в детстве я читал такую сказку — у меня волосы вставали дыбом. Да-а, в детстве… Стоило ли отъедаться до таких размеров, остерегаться простуды? Чтобы только доставить лишние хлопоты гробовщику! Мне кажется, я уже начал смердить. Дорогое мое тело, я зажму себе нос и воображу, что ты — вспотевшая от танца женщина, и буду говорить тебе комплименты. Мы так весело проводили с тобой время. Завтра ты будешь всего лишь сломанной волынкой: песня сыграна до конца. Завтра ты будешь порожней бутылкой: вино выпито до дна, но я совсем не пьян и улягусь спать трезвым… Блажен, кто еще может пьянеть… Завтра ты будешь изношенной парой штанов — тебя швырнут в гардероб на съедение моли, и тогда воняй чем хочешь. Ах, от болтовни не легче! Да, ты прав: умирать — мерзко! Смерть кривляется, передразнивая рождение; в смерти мы так же наги и беззащитны, как новорожденные дети. Только вместо пеленок — саван. Ничем не лучше. Что в колыбели, что в могиле — все мы скулим. Камилл!.. Заснул… (Наклоняется к нему.) Сладкий сон приютился у ресниц, не бойся — я не смахну с них эту золотую росу. (Встает и подходит к окну.) Я уйду не один. Спасибо тебе, Жюли! И все-таки я хотел бы умереть иначе- легко и бесшумно, как падает звезда, как замирает звук, сам себя зацеловывая до смерти, как тонет солнечный луч в прозрачном потоке… Звезды рассеяны в ночи, как блестки слезинок; какая же боль должна быть в глазах, их обронивших!
КАМИЛЛ выпрямляется и судорожно ощупывает одеяло.
Что ты, Камилл?
КАМИЛЛ. О, о!
ДАНТОН (трясет его). Ты что, хочешь разодрать одеяло?
КАМИЛЛ. Ах, это ты… ты… Не отпускай меня! Скажи что-нибудь!
ДАНТОН. Ты весь дрожишь, на лбу пот.
КАМИЛЛ. Это ты, а это я… ах да! Вот моя рука! Да, да… Кажется, я понемногу прихожу в себя. О Дантон, как это было ужасно!
ДАНТОН. Что ужасно?
КАМИЛЛ. Я уже почти стал засыпать… И вдруг потолок исчез, и в комнату спустился месяц, совсем низко, и я схватил его рукой. Тогда опустился небосвод со всеми светилами, я чувствовал его повсюду, ощупывал звезды и, как утопающий, барахтался под ледяной кромкой. Это было так ужасно, Дантон!
ДАНТОН. Просто ты увидел круг от лампы на потолке.
КАМИЛЛ. Может, и круг! Много ли надо, чтобы потерять рассудок, — его уж и так почти не осталось. Это само безумие подкралось ко мне! (Приподнимается.) Но хочу больше спать! Не хочу сходить с ума! (Хватает книгу.)
ДАНТОН. Что это?
КАМИЛЛ. «Ночные думы».
ДАНТОН. Ты, верно, хочешь помереть еще до смерти? Нет, я лучше возьму «Орлеанскую девственницу». Уж если уползать из жизни, то не как из исповедальни, а как из постели монахини. Жизнь — шлюха: она блудит со всем миром.
ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД КОНСЬЕРЖЕРИ
НАДЗИРАТЕЛЬ, ДВА ВОЗЧИКА с упряжками, ЖЕНЩИНЫ.
НАДЗИРАТЕЛЬ. Вас звали обоих?
ПЕРВЫЙ ВОЗЧИК. Никто меня «Обоих» не звал, что это за имя такое чудное?
НАДЗИРАТЕЛЬ. Болван, вам обоим дали распоряжение?
ПЕРВЫЙ ВОЗЧИК. Да уж, дадут тебе снаряжение! Хоть бы по десять су за каждую голову дали, и то хорошо.
ВТОРОЙ ВОЗЧИК. Этот проныра жрет мой хлеб.
ПЕРВЫЙ ВОЗЧИК. Это там-то твой хлеб? (Показывает на тюремные окна.) Там пожива для червей.
ВТОРОЙ ВОЗЧИК. Мои дети тоже черви и тоже требуют свою долю. Да, плохо иметь такую работу, хоть мы и лучшие возчики.
ПЕРВЫЙ ВОЗЧИК. Почему это лучшие?
ВТОРОЙ ВОЗЧИК. Ну, кто считается лучшим возчиком?
ПЕРВЫЙ ВОЗЧИК. Кто едет быстрее всех и дальше всех.
ВТОРОЙ ВОЗЧИК. Ну так поразмысли, осел, — куда уж дальше ехать, как с бела света долой, и куда уж быстрее, как за четверть часа? Ведь отсюда до площади Революции ехать ровно четверть часа.
НАДЗИРАТЕЛЬ. Ну, поживей, бездельники! Ближе к воротам! Расступись, девицы! Дайте дорогу!
ПЕРВЫЙ ВОЗЧИК. Да, пошире дорожку! А то ведь мы девиц не привыкли объезжать — мы прямо сразу в середку!
ВТОРОЙ ВОЗЧИК. Ишь, бойкий какой. Ну попробуй, попробуй- дорога там езженая, прямо с повозкой и с кобылой влезешь; только как вылезешь, как бы карантин на тебя не наложили. (Подъезжает к воротам тюрьмы. Женщинам.) Ну, что уставились?
ОДНА из ЖЕНЩИН. Поджидаем старых клиентов.
ВТОРОЙ ВОЗЧИК. Вы что, думаете, моя повозка вам бордель? У меня приличная повозка, я на ней самого короля и всех благородных господ на последнюю пирушку отвозил.
Появляется ЛЮСИЛЬ. Она садится на камень под тюремными окнами.
ЛЮСИЛЬ. Камилл! Камилл!
КАМИЛЛ показывается в окне.
Ой, Камилл, какой ты смешной в этом каменном камзоле и с железной маской на лице! Ты разве не можешь ко мне нагнуться? Где твои руки?.. А вот, птичка, я тебя сейчас заманю! (Поет.)
«Зажглись две звездочки на небе,
Сверкают месяца светлей.
Одна — перед окошком милой,
Другая — перед дверью к ней».
Иди сюда, милый, иди! Тихонечко по лестнице — все уже спят. А я тут все жду и жду; спасибо, хоть месяц помогает. Ах, но тебе же нельзя за ворота, ты так смешно одет! Ну пошутил, и хватит, сколько можно! Почему ты не двигаешься? Почему ничего не говоришь? Мне страшно! Послушай, что люди-то говорят! Говорят, что ты должен умереть, и такие лица серьезные делают. Умереть! Ну глянь, какие лица-то смешные! Умереть! Что это за слово такое? Ты можешь мне сказать, Камилл? Умереть! Подожди, подожди, я подумаю. Да-да, конечно. Я сейчас его догоню; иди, дружочек, помоги мне его поймать. Иди, иди! (Убегает.)
КАМИЛЛ (кричит ей вслед). Люсиль! Люсиль!
КОНСЬЕРЖЕРИ
ДАНТОН у окошка, выходящего в соседнюю камеру. КАМИЛЛ, ФИЛИППО, ЛАКРУА, ЭРО-СЕШЕЛЬ.
ДАНТОН. Вот ты и успокоился, Фабр.
ГОЛОС (из другой камеры). Умираю, Дантон.
ДАНТОН. А ты понял, что мы будем делать?
ГОЛОС. Что?
ДАНТОН. Что ты делал всю свою жизнь — разыгрывать представление. Только не на подмостках, а на помосте.
КАМИЛЛ (про себя). В ее глазах было безумие! Много людей уже сходило с ума — такова жизнь. Что с этим можно поделать? Мы умываем руки. Так даже лучше.
ДАНТОН. Я оставляю все дела в ужасном запустении. Управлять никто не умеет. Если б я еще оставил Робеспьеру своих девок, а Кутону — свои ляжки, может, у них бы что-нибудь и вышло.
ЛАКРУА. Тогда бы мы самое Свободу превратили в шлюху!
ДАНТОН. Ну и что из того? Свобода и шлюха — космополитки. Теперь наша Свобода будет предаваться добродетельной проституции в супружеской постели с аррасским адвокатом. Только я думаю, она обернется для него Клитемнестрой. Я не дам ему и полгода срока — я еще раньше утяну его за собой.
КАМИЛЛ (про себя). Да ниспошлет ей небо безумие полегче! Обычное безумие, называемое здравым смыслом, невыносимо скучно. Счастливейшим человеком был тот, кто вообразил себя Отцом, Сыном и Святым Духом сразу!
ЛАКРУА. Эти ослы будут кричать «Да здравствует Республика», когда нас повезут.
ДАНТОН. Ну и что такого? Всемирный потоп революции может выбросить наши трупы где захочет все равно нашими окаменелыми костями еще можно будет размозжить головы королям.
ЭРО. Да, если отыщется Самсон на наши челюсти.
ДАНТОН. Каиново отродье!
ЛАКРУА. Ну разве Робеспьер не Нерон? Уже одно то, что он никогда не был с Камиллом ласковей, чем за два дня до ареста! Правда ведь, Камилл?
КАМИЛЛ. Может, и правда — что мне за дело? (Про себя.) Какое трогательное безумие родилось в ее головке! И почему я именно теперь должен уйти? Мы бы забавлялись с ним, ласкали и баюкали его, как ребенка.
ДАНТОН. Если когда-нибудь история откроет свои склепы, деспотизм все еще сможет задохнуться от благовония наших трупов.
ЭРО. Ах, мы уже изрядно смердим при жизни… Это все громкие фразы для потомков, Дантон. Нас они, собственно говоря, уже не касаются.
КАМИЛЛ. Он делает такое лицо, будто сейчас окаменеет, чтобы потомки раскопали его, как античную статую. Можно, конечно, напустить на себя важный вид, нарумяниться и говорить хорошо поставленным голосом. Но если бы мы вздумали хоть раз снять с себя маски, мы бы, как в комнате с зеркалами, увидели повсюду одних только бесчисленных, неистребимых, бессмертных баранов — ни больше ни меньше. Различия ничтожны — все мы мерзавцы и ангелы, болваны и гении, и, главное, все это в одном человеке: для четырех этих качеств вполне хватает одного тела, они не так велики, как принято думать. Спать, переваривать пищу, делать детей — все этим занимаются; остальное — только вариации в разных тональностях на одну и ту же тему. Чего уж тут тянуться на цыпочки и важничать, чего уж ломаться друг перед другом! Мы все обожрались за одним и тем же столом и получили расстройство желудка; так к чему салфетки? Рыгайте, скулите сколько хотите! Только не стройте добродетельных, остроумных, героических или гениальных физиономий — мы же так хорошо знаем друг друга, зачем стараться!
ЭРО. Да, да, Камилл. Сядем рядом и будем орать; самое глупое — стискивать зубы, когда тебе больно. Греки и боги кричали, римляне и стоики корчили героические рожи.
Странички: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Опубликовано 17 Февраль 2012 в рубрике Драмы